Главная > Культура, Общество > «ДОЛГ! – НЕБЕСНЫЙ ЧАСОВОЙ!». К 75-ЛЕТИЮ ТРАГИЧЕСКОЙ ГИБЕЛИ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ {T_LINK}

«ДОЛГ! – НЕБЕСНЫЙ ЧАСОВОЙ!». К 75-ЛЕТИЮ ТРАГИЧЕСКОЙ ГИБЕЛИ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ


28-08-2016, 20:44. Разместил: Редакция
«ДОЛГ! – НЕБЕСНЫЙ ЧАСОВОЙ!». К 75-ЛЕТИЮ ТРАГИЧЕСКОЙ ГИБЕЛИ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙВ связи с горьким юбилеем – 75-летием гибели Марины Цветаевой, я чую: должна снова вспомнить о её двух главных составляющих. Немного исправив и дополнив свою работу 2002 года, доступную ограниченному числу людей.

Эти составляющие – любовь и долг. В нерасплетаемом гордиевом узле:

...Гора говорила, что стар тот узел
Гордиев – долг и страсть.


Конечно, страсть – не аналог любви. Совсем юной Цветаева воскликнет: «Нет радости в страсти!» Позднее: «каторжная страсть», и – «...не пастбище, а пустошь – / Страсть!» Утверждает: «Есть на свете три неволи: / Голод – страсть – и старость...», и: «Разочарование! Не крест / Ты – а страсть, как смерть и как разлука». Есть у Марины Цветаевой и определение «преступная страсть». В уникальных стихах «Бузина», датированных «11 сентября 1931 - 21 мая 1935». Но сперва – о долге.

«Я никому ничего не должен!» – как часто нынче приходится слышать. Да что – слышать! Читать! В том числе, в «философски-психологических» эссе, претендующих на научность, на руководство юными, в «тресках» свободных (от совести!) СМИ.

Нет, должен! Если ты – человек. Нелепое и, увы, распространенное сегодня заблуждение: чувство долга принимать за несвободу! Только выполнение долга (душа спокойна!) и дает истинную свободу.

...Чтоб под камнем что-то дрогнуло
Мне ж – призвание как плеть –
Меж стенания надгробного
Долг повелевает – петь!


Максимилиан Волошин, вчера: «Пока вопрос идет о правах – это разложение, когда речь заходит о долге, жертве, самоотказе – это созидание». Валентин Непомнящий, сегодня: об «экспансии мировоззренческого разврата» в наше сознание, о «разнице в иерархии ценностей» наших и западных: «В плане нравственно-гражданском вершина этой иерархии на Западе – права человека, категория внешняя по отношению к личности»; у нас «на этом высшем месте – обязанности человека, ценность внутренняя, обеспечиваемая самою личностью... В общекультурном плане западный тип устремлен к успехам цивилизации как сферы материальной, восточный же – к культуре как области духовного», где в основе – понимание того, «что должен я, и притом здесь и сейчас. Ибо сказано: "последуй за Мною, взяв крест"; а это-то труднее всего» (здесь и ниже курсив автора – Л.В.).

Сегодня чужие, нелюбящие, но – бесстыдно роющиеся, подглядывающие в замочную скважину, пытаются зафиксировать в сознании поколений образ Цветаевой – «блудницы». Спекулируя на нашем врожденном доверии к печатному слову, зная, что немногие, тем более, из молодых, могут (и, что грустнее, – хотят!) прочитать все, написанное поэтом лично, вольно или невольно опошляют, развенчивают, пытаются убедить в «химеричности совести» вообще. Может быть, для того, чтобы – в который раз! – на земле нашей, по воле чужой, воспитать «одно или два поколения разврата..., разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь» (Ф. Достоевский).
Марина Цветаева несла свой крест достойно и сколько могла. Да и сам уход – кто наверняка знает? – возможно, тоже был актом любви и долга: «Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет». Недаром ведь простила Православная Церковь.

«Направляющее сознание долга...»

Долга перед Творцом, задумавшим поэтом, перед даром, перед делом: «Ум (дар) не есть личная принадлежность, не есть взятое на откуп, не есть именное...» – «Счетом ложек / Создателю не воздашь».

Вспоминая строгое, материнское: «Впрочем, ты ни при чем. Слух – от Бога», Марина Цветаева пишет: «Так это у меня навсегда и осталось, что я – ни при чем, что слух – от Бога. Это меня охранило и от самомнения, и от само-сомнения, от всякого, в искусстве, самолюбия, – раз слух от Бога. "Твое – только старание, потому что каждый Божий дар можно загубить", – говорила мать...» (Мать и музыка, 1934).

«Что со мной сделалось? сделали?, – в отчаянии записывает в июне 1929 года, – Сплошное непопадание в волну (ритмическую) ...Если я еще пишу – и хорошо пишу – то только благодаря упорству. От отчаяния. Голое сознание долга – перед кем и чем? Раньше: не пишу – не дышу, сейчас: не пишу – не вправе дышать.

Другие ждут "вдохновения"... Если бы я ждала вдохновения!

...Ведь если не сесть (засесть) – стихи сами себя не напишут. Придут ("в голову" – пройдут сквозь нее облаком) – и пройдут.

Я ведь тоже могу не писать – месяцы! ...Больше того: я , чаще всего – каждый день, каждый раз, когда сажусь – не могу писать (особенно не могла – Федру. Точно воз везла! А как вышла! Самое коварное, что ни малейшей приметы – этого моего возо-везения: водовоз'ства; сплошной поток!) Скажем честно: большие стихотворные вещи – моя каторга».

Вот так. При этом – «Никакие театры, гонорары, никакая нужда не заставят меня сдать рукописи до последней проставленной точки, а срок этой точки – известен только Богу.

С Богом! (или:) – Господи, дай! – так начиналась каждая моя вещь...

Я никогда не просила у Бога – рифмы (это – мое дело), я просила у Бога – силы найти ее, силы на это мучение».

«Невозможность – иначе», как только работы на совесть. – «Совесть для меня, пока я на земле, высшая инстанция: неподсудная». А, значит, – «нищеты вековечная сухомять». Потому что:

«Деньги? Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их нет. Есть – естественно (ибо естественно – есть). Ведь я могла бы зарабатывать вдвое больше. Ну – и? Ну, вдвое больше бумажек в конверте. Но у меня-то что останется? Если взять эту мою последнюю спокойную... радость.

Ведь нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги».

Ах, как несовременно! Сколько, вдруг, да и разлюбят?

– «Знают и не любят – это со мной не бывает, не знают и любят – это бывает часто. Я такую любовь не принимаю на свой счет. Мне важно, чтобы любили не меня, а мое, ...так мне надежнее, просторнее, вечнее».

«Лизатели сливок», восхищающиеся десятком-двумя «любовных» стихов, – невелика потеря. Тем же, кто любит истинно, хочет любить, Марина Цветаева напоминает, что исполнением «моего долга» в «области живой жизни и родства» – только «Этим я покупаю... свою внутреннюю свободу – безмерную. Только потому у меня такие стихи» (А.С. Штейгеру, 21 августа 1936).

Повторю:

Мне ж – призвание как плеть –
Меж стенания надгробного
Долг повелевает – петь!


Долг выполнен: более 800 лирических стихов, 17 поэм, 8 пьес, около 50 произведений в прозе, тысячи строк переводов, свыше 1000 писем (большинство – произведения искусства!), дневники...

О долге перед Родиной-мученицей, народом я уже упоминала в статье «Берегите гнездо и дом», опубликованной на сайте «Русский мир. Украина».

Добавлю лишь, что перечитывая стихи «Плохо сильным и богатым...», «Бог прав...», «Если душа родилась крылатой...», «Царь и Бог! Простите малым...», Чужому, Пожалей..., «Ох, грибок ты мой грибочек...», прощальный цикл 1922 года «Москве», «Переселенцами...», «Сомкнутым строем...», и др., многие страницы «Земных примет», отчётливо понимаю: не по пути Марине Цветаевой с нынешними «господами» России и Украины. Что любовь к народу («обожаю простонародье»!) засвидетельствовано в глубоко любимой «каждым полуграмотным курсантом» (и – «недошедшей» до Пастернака!) поэме-сказке «Переулочки»; основанных на народном эпосе «Царь-Девице», «Молодце», «Егорушке».

Что яростное неприятие социальной несправедливости – неоспоримая черта Марины Цветаевой:

...Два на миру у меня врага,
Два близнеца – неразрывно-слитых:
Голод голодных – и сытость сытых!


М. Цветаева писала: «…сознание неправды денег в русской душе невытравимо».

В удивительных записях «О благодарности» она скажет:

«Хлеб нищему — восстановление прав.

Если бы мы давали кому мы хотим, мы были бы последние негодяи. Мы даем тому, кто хочет. Его голод (воля!) вызывает наш жест (хлеб). Дано и забыто. Взято и забыто.» А на вопрос взыскующего благодарности «Так зачем же мне тебе давать?» следует чёткий ответ: «Чтобы не быть подлецом».

И продолжает: «Брать – стыд, нет, давать – стыд. У берущего, раз берет, явно нет; у дающего, раз дает, явно есть. И вот эта очная ставка есть с нет...

Давать нужно бы на коленях, как нищие просят».

Ведь – «Дать, это настолько легче, чем брать — и настолько легче, чем быть»! А – «богатые откупаются. О, богатые безумно боятся — не Революции, так Страшного Суда. Я знаю мать, покупающую молоко чужому (больному!) ребенку только для того, чтобы не погиб ее собственный (здоровый). Богатая мать, спасая чужого ребенка от смерти (достоверной), только выкупает своего у смерти возможной. ("Умолить судьбу!").

Я смотрю в исток поступка, в умысел его. Это молоко ей, богатой матери, на Страшном Суде потечет смолой».

Да, – духовный и нравственный тест, по опыту знаю: не всем – по силам. Богачка-то не просто подавала, от души, обеспокоенная болезнью чужого голодного ребенка, а чтоб своего уберечь! С Богом торговалась! «Я – тебе, ты – мне», – они же иначе не понимают!..

Увы: «Дар нищего (кровный, последний!) безличен. "Бог даёт". Дар богатого (излишек, почти отброс) имеет имя, отчество, фамилию, чин, звание, род, день, час, число. И – память. Дала правая, а помнят обе. Нищий, подав из руки в руку, забыл. Богатый, выславший через прислугу, помнит. И, если вдуматься, понятно: некий оправдательный материал для Страшного Суда. – Гадательный материал».

Ох, как верно! – гадательный...

Осознание долга перед ушедшими. «Домом – Миром», корнями – детством, близкими, друзьями:

«Все мы в долгу перед собственным детством, ибо никто... не исполнил того, что обещал себе в детстве, в собственном детстве, – и единственная возможность возместить несделанное – это свое детство воссоздать».

«Долг. Редкий случай радостного долга. Долг перед домом (лоном)...

Слушайте. Ведь все это кончилось и кончилось навсегда. Домов тех – нет. Деревьев... – нет. Нас тех – нет. Все сгорело до тла, затонуло до дна. Что есть – внутри. ...И презрительным коммунистическим "ПЕРЕЖИТКОМ" я горжусь. Я счастлива, что я пережиток, ибо все это – переживет и меня (и их!)» (В.Н. Буниной, 19 августа 1933).

Пережило. Осталось навечно в автобиографической прозе, в очерках о друзьях-поэтах, художниках. И – С. Волконский, М. Волошин, А. Белый, К. Бальмонт, О. Мандельштам, Н. Гончарова и др. – для меня останутся навсегда такими, какими их подарила Марина Цветаева. С глубокой любовью, а, порой, и – юмором, но – добрым! Живыми! Чара любви и таланта ее – сильнее, порою, даже их собственных произведений. Тем более, – «объективных», равнодушных, нередко – злых «творений» о них.

Должно противостоять им, потому что: «Все мы пройдем. Будут новые лица под вечным небом. И мне хочется крикнуть всем еще живым:

Пишите, пишите больше! Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох. ...Не презирайте "внешнего"! ...Записывайте точнее! Нет ничего не важного!

...Цвет ваших глаз и вашего абажура, разрезательный нож и узор на обоях, драгоценный камень на любимом кольце – все это будет телом вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души» (16 января 1913, Предисловие к сб. «Из двух книг»).

Через 20 лет: «Какова цель (Ваших писаний и моих – о людях). ВОСКРЕСИТЬ. Увидеть самой и дать увидеть другим» (В.Н. Буниной, 24 августа 1933). И не просто – воскресить, но защитить от клеветы, от досужих сплетен, от посмертного оболгания. Мертвый-то сам себя защитить не может.

«Защита есть рожденное состояние поэта», – утверждает Марина Цветаева.
«Главное в жизни писателя (во второй половине ее) – писать. Не: успех, а: успеть» (Поэт и время, 1932).

Осознание долга перед живыми. В «заколдованном кругу суток», в «душности быта. Задушенности им», на грани нищеты, – долг матери, жены. Отчаиваясь, ропща, но – исполняя.

Борису Пастернаку, в июле 1925 года: «Презираю себя за то, что по первому зову (1001 в день!) быта (NB! быт – твоя задолженность другим) – срываюсь с тетрадки...»

«Пишу Вам после 16-часового рабочего дня, усталая не от работы, а от заботы; целый день кручусь, топчусь, верчусь от газа к умывальнику, от умывальника к бельевому шкафу, от шкафа к ведру с углями, от углей к газу – если бы таксометр!

...Времени на себя, т.е. стихи, совсем нет, всю жизнь работала по утрам... А утра – непреложно – не мои. Утра – метла.

Я не жалуюсь, я только ищу объяснения, почему именно я, так приверженная своей работе, всю жизнь должна работать другую, не мою...» (Л.О. Пастернаку, 5 февраля 1928).

Объяснение – очевидно: «У меня это в крови: и отец и мать были такими же. Долг – труд – ответственность – ничего для себя – и все это врожденное, за тридевять земель от всяких революционных догматов, ибо – монархисты оба... Так и получилось Царствие Небесное – между сковородкой и тетрадкой» (Р.Н. Ломоносовой, 13 февраля 1931).

Подавляя желание тотчас же ответить на «совпадающее» письмо: «И первым моим движением было – рукопись влево, писчий листок перед собою, но нет времени, нет времени, нет времени! – и пересилил, как всегда, долг, т.е. в данном случае – рукопись (а пять минут спустя долгом будет – ставить суп, а рукопись – роскошью. Нет неизменных ценностей, кроме направляющего сознания долга...)» (В.Н. Буниной, 24 октября 1933).

Это «направляющее сознание долга», «неможение чужого страдания» заставило отказаться и от самой сильной за всю жизнь любви. От реализации своей женственной сущности. Еще в 1918 году, написано:

* * *

Рыцарь ангелоподобный –
Долг! – Небесный часовой!
Белый памятник надгробный
На моей груди живой.
За моей спиной крылатой
Вырастающий ключарь,
Еженощный соглядатай,
Ежеутренний звонарь...


«Язва совести и рана страсти»

Для меня – очевидно: бедою в женской, человеческой судьбе Марины Цветаевой обернулась ее встреча с Сергеем Эфроном. Это, кстати, предвидел Максимилиан Волошин. Другое дело, что не будь этой встречи, романтической любви, «жалости, с которой ...все и началось», брака, то не было бы такого Поэта. Но, наверное, (наверняка!) – был бы другой. Сильнее? страстнее? – не знаю...

Слово М.Л. Слониму, литератору, другу в эмиграции: «Ее "бурная" жизнь страшно преувеличена. ...я никого не знал, кроме К.Б., с кем у нее был настоящий и очень трудный роман. Остальные – это были разные "amities" (дружеские отношения) или "amities amoureuses" (любовь-дружба) или мифы...

У нее было так: получит письмо, почувствует родственную душу и – уже миф. В этом смысле письма ее – это дневник. ...А репутация женщины с бурной жизнью – это все бабские разговоры. Это неверно и фактически, и психологически. ...Все стихи ее с 1922 по 1928 г. о К.Б. ...Этого романа она и не скрывала». И снова: «В 1922 г. она познакомилась с К.Б. Это единственный настоящий и трудный, не интеллектуальный ее роман. Об этом она пишет в "Поэме горы" и "Поэме конца"».

И в стихах, в записных книжках-дневниках, в письмах. В частности, о том, КАК иногда хотелось «Другой жизни, себя, свободы, себя во весь рост, себя на воле, просто – блаженного утра без всяких обязательств. 1924 г., нет, вру, –1923г.! Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь, – зовет, рвусь, но, конечно, остаюсь: ибо – С – и Аля, они, семья, – как без меня?! – "Не могу быть счастливой на чужих костях" – это было мое последнее слово. Вера, я не жалею. Это была – я. Я иначе просто не могла. (Того любила – безумно).

...Но мне был дан в колыбель ужасный дар – совести: неможение чужого страдания» (В.Н. Буниной, 22 ноября 1934). Да, – «Изменяем мы себе, а не другим...»

Она боролась с искушением, просила в стихах: «Не надо ее окликать...», спрашивала: «А справишься?» (7 февраля 1923). В марте (через 7 месяцев ей исполнится 31 год!) ее героиня, Федра, в, пожалуй, самых пронзительно-эротических стихах:

– «Устыдись!» – Но ведь поздно! Ведь это последний всплеск!
Понесли мои кони! С отвесного гребня – в прах...


Тогда же – в цикле «Провода»: «Пожалейте!..», и –

...О, по каким морям и городам
Тебя искать? (Незримого – незрячей)
Я проводы вверяю проводам,
И в телеграфный столб упершись – плачу.


Милые мои, «простые» женщины, приближающиеся к «роковым» 30-ти, «разменявшие» четвертый десяток и более, – бросьте в нее камень! Знаю, не сможете. Потому что « – Без любимого мир пуст!..» И неужели? –

...Служить – безвыездно – навек,
И жить – пожизненно – без нег!
О заживо – чуть встав! чем свет! –
В архив, в Элизиум калек...


Это – 5 апреля, а 11-го – снова о «песне» – «живом чаде», «первенце», и:

– Недр достовернейшую гущу
Я мнимостями пересилю!


И стремится пересилить, возобновляя переписку с Пастернаком, истово веруя в его равносильную любовь к ней. Увы...

22 апреля – ранящее: «Что же мне делать, слепцу и пасынку... / В мире, где насморком назван – плач!»,

Где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью
В мире мер!


В апреле «подгадала» заочная встреча с А.В. Бахрахом, начинающим литературным критиком. Как рванулась! Пожалуй, это ее самый страстный эпистолярный роман. К нему – многие стихи лета 1923 года, в том числе, – «Расщелина», «Рельсы», «Час души», «Сок лотоса», «Наклон», «Раковина», «Письмо» (768 часов – 32 дня без ставших необходимыми писем!)

Так писем не ждут,
Так ждут – письма.
Тряпичный лоскут,
Вокруг тесьма
Из клея. Внутри – словцо.
И счастье. – И это – всё.


Без глубокой боли можно ли читать эти 18 писем к Бахраху, включая потрясающий «Бюллетень болезни»? Какое сиротство, какая надежда на родственную душу, какое доверие, какая жажда любви и понимания! Но и, почти тотчас, – возобладавшее над всей неутоленной страстью материнское начало. Так было с Эфроном, так будет после с Н. Гронским, А. Штейгером, да, собственно, со всеми. Кроме К.Б. Наколдовано еще в юности (1909):

...Но знаю, что только в плену колыбели
Обычное – женское – счастье мое.


И – губительная для страсти, всегдашняя откровенность: «Вы говорите: женщина. Да, есть во мне и это. Мало – слабо – налетами – отражением – отображением (Скорей тоска по, – чем!) Для любящего меня – женщина во мне – дар. Для любящего ее во мне – для меня – неоплатный долг. ...О, я о совсем определенном говорю, – о любовной любви, в которой первая встречная сильнее, цельнее и страстнее меня.

...Друг, друг, я ведь дух, душа, существо. Не женщина к Вам писала и не женщина к Вам пишет, то, что над, то, с чем и чем умру» (А. Бахраху, 29 сентября 1923).

Но как же мечтает она «довоплотиться»! – «Может быть – этот текущий час и сделает надо мною чудо – дай Бог! – м.б. я действительно сделаюсь человеком, довоплощусь» (там же).

Измученная трагедией ненахождения цельности в любви, отвергающая «жестокую анатомию на живом», «бездушие любви» тела, процветающие в эстетствующем прозападном и западном мире, она пишет о ранящей, унижающей «роли отсутствующей в присутствии». В миг, когда (сегодня бы сказали – партнер) «так упоительно забывает меня, что очнувшись – почти не узнает». И – «Я не хочу, чтобы душа, которой я любовалась, которую чтила, вдруг исчезала в птичьем щебете младенца, в кошачьей зевоте тигра» (А. Бахраху, 25 июдя 1923).

Час настал 26 августа 1923 года , «в 12-м часу ночи». О, только лишь «была на самом краю ...губ»! – «Целый тревожный вечер вместе. Тревога шла от меня, ударялась в него, он что-то читал, я наклонилась, сердце обмерло: волосы почти у губ. Подними он на 1/100 миллиметра голову – я бы просто не успела. Провожала его на вокзал, стояли под луной, его холодная как лед рука в моей, слова прощания уже кончились, руки не расходились, и я: "Если бы..." и как-то задохнувшись: "Если бы..." (...сейчас не была такая большая луна...) и, тихонько высвободив руку: "Доброй ночи!"»

Потом будет – всё. 2 сентября переедет из Мокропс (селение под Прагой) в Прагу, 7-17 сентября – будет без него в Моравской Тшебове. А 12 декабря 1923 года – Прощание. Вот и все, что отпустила судьба.

Его письма возьмет в Елабугу. Ее письма к нему К.Б., через В.Б. Сосинского, писателя, литературного критика, передаст в 1960 году Ариадне Эфрон. Сосинский успел скопировать письмо от 22-го и часть от 23 сентября.

Ариадна Эфрон, негодуя, тотчас, не читая, «наглухо их запечатала», после ее смерти письма «отправились в архив».

Видный цветаевовед Анна Саакянц писала: «В.Б. Сосинский не раз говорил мне: "Вы должны написать об этом, о самой сильной любви Цветаевой"» (Марина Цветаева. Жизнь и творчество. М., Эллис-Лак, 1997, с. 366). А. Саакянц назвала скопированное им письмо «непреходящим литературным произведением», сравнив с «Песнь Песней». Только несколько выдержек:

«...Арлекин! – Так я Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть – Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого, и может быть в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было.

...Вы сделали надо мною чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли.

...Милый друг, Вы вернули меня к жизни, в которой я столько раз пыталась и все-таки ни часу не умела жить. Это была – чужая страна. ...Вы, отдавая полную дань иному во мне, сказали: "Ты еще живешь. Так нельзя", – и так действительно нельзя, потому что мое пресловутое "неумение жить" для меня – страдание.

...О, мы с Вами, быть может, оба не были людьми до встречи! Я сказала Вам: есть – Душа, Вы сказали мне: есть – Жизнь.

...Вы мой первый и последний ОПЛОТ (от сонмов!) Отойдете – ринутся! Сонмы, сны, крылатые кони....

...Вы – мое спасение и от смерти и от жизни, Вы – Жизнь (Господи, прости меня за это счастье!)

...Я не могу тебя с другой, ты мне весь дорог, твои губы и руки так же, как твоя душа. О, ничему в тебе я не отдаю предпочтения: твоя усмешка, и твоя мысль, и твоя ласка – все это едино и неделимо, и не дели. Не отдавай меня (себя) зря. Будь мой.

...Будь! Не отдавай меня без боя! Не отдавай меня ночи, фонарям, мостам, прохожим, всему, всем...»

Из дневников: «Это был первый акт моего женского послушания. Я всегда хотела слушаться, другой только никогда не хотел властвовать (мало хотел, слабо хотел), чужая слабость поддавалась моей силе, когда моя сила хотела поддаться – чужой»; «...Теперь, захотев быть счастливой, осознав не только свои обязанности, но и права, я вижу, как я глубоко несчастна»; «Вы единственный кто попросил у меня всей меня, кто мне сказал: любовь есть. Так Бог приходит в жизнь женщин»; «Все эти дни я неустанно боролась в себе за Вас, я Вас у совести – отстояла, дальнейшее – дело Вашей СИЛЫ. Это моя единственная надежда».

5 декабря 1923 года итожит: «Личная жизнь, т.е. жизнь моя в жизни (т.е.в днях и местах) не удалась. Это надо понять и принять. ...Причин несколько. Главная в том, что я – я. Вторая: ранняя встреча с человеком из прекрасных – прекраснейшим, долженствовавшая быть дружбой, а осуществившаяся в браке».

Переписывая в сводные тетради в 1933 году, дополнит: «Попросту: слишком ранний брак с слишком молодым». А. Тесковой 26 мая 1934 напишет, обобщая: «...ранний брак (как у меня) вообще катастрофа, удар на всю жизнь».

А тогда, в 1923-м: «Психее (в жизни дней) остается одно: хождение по душам (по мукам)... Сейчас, после катастрофы нынешней осени, вся моя личная жизнь (на земле) отпадает. ...Жить "изменами" я не могу...

...Итак, другая жизнь: в творчестве. Холодная, бесплодная, безличная, отрешенная, – жизнь 80-летнего Гете.

Это будучи ласковой, нежной, веселой, – живой из живых! – отзываясь на все, разгорающейся от всего.

Рука – и тетрадь. И так – до смерти (Когда?!) Книга за книгой. (Доколе?)...

Никого не любить! Никому не писать стихов! И не по запрету, дареная свобода – не свобода, моих прав мне никто не подарит».

И – точка над і: «12 декабря 1923 г. (среда) – конец моей жизни. Хочу умереть в Праге, чтобы меня сожгли». И – мольба: « – Господи, дай мне на этот Новый Год – написать большую и прекрасную вещь. Больше не знаю о чем (для себя) просить: все остальное – неосуществимо».
«Поэма Горы» кончена 27 января 1924-го, тотчас начата вторая – «Поэма Конца», окончена 9 июня 1924-го.

...Зарыть тебя, живого,
И камнем завалить
Мне помогает – слово...


Но «перебарывая одну за другой все "земные" страсти... я скоро переборю и самую землю...» И – вскриком! – «Мне здесь нечего делать без Вас, – Р!»

В январе 1925 года:

Дней сползающие слизни,
...Строк поденная швея...
Что до собственной мне жизни?
Не моя, раз не твоя.

И до бед мне мало дела
Собственных... – Еда? Спанье?
Что до смертного мне тела?
Не мое, раз не твое.


В письме Бахраху (10 января 1924): «Я рассталась с тем, любя и любимая, в полный разгар любви, не рассталась – оторвалась! ...Ничего не хочу, кроме него, а его никогда не будет. Это такое первое расставание за жизнь, потому что, любя, захотел всего: жизни: простой совместной жизни, то, о чем никогда не "догадывался" никто из меня любивших. – Будь моей. – И мое: – увы!...

...Я ничего для него не могу, я могу только одно для него: не быть.

А жить – нужно. (С, Аля.) А жить – нечем. Вся жизнь на до и после....

Остается одно: стихи. Но: вне меня (живой!) они ему не нужны (любит Гумилева, я – не его поэт!) Стало быть: и эта дорога отпадает».

Из письма Б. Пастернаку (1931): «...когда я через Смиховский холм (мою "гору") шла от С. к Р, и через Смиховский же холм – от Р к С. – туда была язва, оттуда – рана. Я с язвой жить не могла. ... Моя радость, моя необходимость в моей жизни ничего не значили. Точнее: чужое страдание мгновенно уничтожало самую возможность их. С. больно, я не смогу радоваться Р. Кто перетянет не любовью ко мне, а необходимостью во мне (невозможностью без). Я знала – да так и случилось! – что Р обойдется. (М.б. за это и любила?!)

...Я не любовная героиня, Борис. Я по чести – герой труда: тетрадочного, семейного, материнского, пешего. Мои ноги герои, и руки герои, и сердце, и голова.

С Р – никого не любила. Его вижу часто, он мне предан, обожает Мура...»

Р.Н. Ломоносовой: «Выбор был меж язвой (если уйду от С) и раной (если уйду от другого). Выбрала чистое: рану. Я своим счастьем жить не могу, никогда с ним не считалась, на него отродясь неспособна» (31 марта 1931).

А 22 ноября 1934 года, в письме В.Н. Буниной: «Может быть (дура я была!) они без меня были бы счастливы: куда счастливее чем со мной! Сейчас это говорю – наверное. Но кто бы меня – тогда убедил?! Я так была уверена (они же уверили!) ... ,что без меня – умрут.

А теперь я для них, особенно для С ... – ноша, Божье наказание. Жизнь ведь совсем врозь».

Но в 1938 году, несмотря на давно разошедшуюся супружескую жизнь, униженная своим положением в семье (собственно, семья давно распалась! – «В доме, где нет культа матери, мать – раба. Равенства нету, да и не может быть»); понимая, что «Дано мне отплытье Марии Стюарт»; ради него, попавшего в беду, ради сына («Мур рвется в Россию») выполняет давно обещанное: «Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака» (Октябрь в вагоне, из записей ноября 1917). «Вот и поеду – как собака» – «17 июня 1938 г. (21 год спустя)».

«Герой поэмы, утверждаю, гора»

Коротко – о Константине Болеславовиче Родзевиче. Родился 2 ноября 1895 года в Ленинграде (так он назвал город в своей автобиографии), в семье военного врача, служившего в первую мировую войну под началом генерала Брусилова.

Среднее образование получил в Люблине (1913), учился на математическом и юридических факультетах в Варшаве, Киеве, Ленинграде, Праге. А также в Париже, в Сорбонне – «для соискания докторского титула». Перерывы в обучении связаны с участием в первой мировой – «из патриотических побуждений», и в гражданской войне. С «середины 1917 года» – мичман Черноморского флота, Севастополь.

Загадочная запись в черновой тетради М. Цветаевой: «Веянье севастопольского утра: молодость, свежесть, соль, отъезд. ...(NB! Севастополь: его рассказ. ...Я и по сей день способна любить человека "за Севастополь")

...Ваше прошлое, к я не знаю, для меня – клад. Вы пришли ко мне богатым – хотя бы страданиями...»

Во время революции и гражданской войны «служил на флоте – как младший офицер на военных кораблях, – как комендант Одесского красного порта, – как один из командующих Нижнеднепровской красной флотилии. Под конец гражданской войны, – пишет Родзевич в своей автобиографии, – я по несчастью угодил в плен к белым...» Анне Саакянц Родзевич писал: «...ради Бога, не выставляйте меня сторонником "белых": под господством "белых" мне приходилось порою находиться, но я никогда не стоял в действительности на их стороне» (с. 364). Есть авторы, указывающие, что был приговорен белыми к смертной казни, спасен генералом, знавшим и ценившим его отца. Вместе с белыми – в Галлиполи, где встретился и подружился с Сергеем Эфроном.

В начале 20-х годов вместе с другими русскими офицерами Добровольческой Армии, с Эфроном, уехал в Прагу, получал, как и все, стипендию «Чехословацкого правительства для обучения в университете». Два года в Праге, встреча, расставание. Неоднократно, от лица Родзевича повторенное в «Поэме конца»: «Уедем!», «Домой!», и – «Вы понимаете, что будущее – Там?», позволяет предполагать его желание вернуться в Россию.

Тяжело перенес расставание, заболел «неврозом сердца». Опекаем и ограждаем влюбленной в него М.С. Булгаковой, дочерью философа, священника С.Н. Булгакова.

Из писем М. Цветаевой: «Р уехал в Латвию – насовсем» (О.Е. Колбасиной-Черновой, 19 января 1925); «Р в Риге или Ревеле – ворочает большим пароходом» (ей же, 10 мая 1925). Но он вернется в эмиграцию в 1926 году, в Париж. 13 июня 1926 года обвенчается с М.С. Булгаковой. Брак не был счастливым и продолжительным, Родзевич определил его как «оппортунизм» – любви не было. Ряд лет семьи жили рядом, дружески общались.

Не кончив в Сорбонне докторанатуры, Родзевич «под псевдонимом "Луи Корде" – втянулся в активную политическую борьбу на стороне левых французских группировок», сотрудничал в «Ассоциации Революционных писателей и Артистов» с Барбюсом, Арагоном, Ниданом, Элюаром, Вайаном Кутюрье, Пикассо и др. «Главной задачей этой ассоциации, – писал он, – было возможно более тесное сближение творческой интеллигенции с рабочим классом».

С 1936-1938 гг. – в Испании, превратившись в Луиса Кордеса: «Принял участие (при поддержке Андре Мальро) в пополнении "Интернациональных Бригад" военными специалистами, а потом сам командовал отдельным подразделением "подрывников"».

Из письма М. Цветаевой: «Он – молодец и сейчас дерется в Республиканской Испании» (А.Э. Берг, 11 августа 1938).

После «крушения Испанской Республики» Родзевич вернулся в Париж. Началась вторая мировая, оккупация Франции, он «вступил в ряды французского Сопротивления». В 1943 году был арестован, изведал «немецкие концентрационные лагеря (Ораниенбург, Кюстрин, Берген-Бальзен и др.)», в мае 1945 года освобожден Советской Армией. Лечился во Франции и Швейцарии от болезней, «заполученных в лагерях». Занимался политической работой, «испробовал свои силы в скульптуре», работы «выставлялись во многих художественных галереях Парижа (даже в изысканном "Grand Palais")», что иногда приносило «денежный доход». Рисовал, переводил общелюбимого поэта Рильке.

Известны его деревянная скульптура – рвущаяся из ствола дерева Сивилла, несколько портретов Марины Цветаевой. Утверждающая, а не отвергающая жизнь, то грустит, то светло улыбается, словом, – живет! – в его работах Марина Цветаева.

Ариадна Эфрон говорила, что «плакал, вспоминая маму». Анне Саакянц писал, что память о Марине Цветаевой «я бережно проношу сквозь все нарастающую гущу времен». Несомненно понимал, свидетельствует Саакянц, «что Марина Цветаева была главной зарницей в его жизни». Шепетильно оберегал память Цветаевой, давая резкую отповедь не в меру ретивым «исследователям». Винил себя за неумение устроить их совместную жизнь, за разбросанность , политические и другие увлечения. Душевного покоя на старости лет, похоже, не обрел. Писал: «Кто-то очень правильно сказал: трагедия старости не в том, что ты стареешь, а в том, что ты остаешься молодым» (Оскар Уайльд – Л.В.). И «в весьма преклонных годах был привлекателен, элегантен, мужествен».

Умер «на 93-м году жизни, весною 1988 года, в доме для престарелых под Парижем» (А. Саакянц, с. 448-449).

Вместо заключения

В последний раз Марина Цветаева виделась с Константином Родзевичем 11 июня 1939 года. Из письма А.А. Тесковой, написанном «в еще стоящем поезде» на вокзале Сан-Лозар в Париже: «Кончается жизнь 17 лет. Какая я тогда была счастливая! А самый счастливый период моей жизни – это – запомните! – Мокропсы и Вшеноры, и еще – та самая моя родная гора. Странно – вчера на улице встретила ее героя, которого не видела – годы, он налетел сзади и без объяснений продел руки под руки Мура и мне – пошел в середине – как ни в чем не бывало...» (12 июня 1939).

19 июня – Москва, Болшево: «Неуют. За керосином. ...Постепенное томление сердца. ...Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон – унтертон всего – жуть. Болезнь С. Страх его сердечного страха. ...Погреб: сто раз в день. ...Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что С. бессилен, совсем, во всем».

Но – «Я что-то вынимая: – Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки! – Я на Вас смотрел!»...

27 августа арестована дочь, 10 октября – С.Я. Эфрон. И два года, два раза в месяц, и в жару, и в «ледяном аду вагона» – с передачами на Лубянку, в Бутырку... Бездомная, переводами, в основном, «несуществующих поэтов», зарабатывая на эти передачи, на сына Мура и себя. В нескончаемой душевной муке и страхе, иллюзиях дружб, в постоянных унижениях от чиновников, быта, в болезнях и грубой эгоцентричности сына. Да разве все пречислишь?!

«Моя нежизнь», а ведь «Я от природы очень веселая…Мне очень мало нужно было, чтобы быть счастливой. Свой стол, Здоровье своих. Любая погода. Вся свобода. – Все. – И вот – чтобы это несчастное счастье – так добывать, – в этом не только жестокость, но глупость. Счастливому человеку жизнь должна радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому что от счастливого – идет счастье. От меня – шло. …От меня шла свобода». Передавая привет «Вашим чудным местам»: «У меня лета не было, но я не жалею, единственное, что во мне есть русского, это – совесть, и она не дала бы мне радоваться воздуху, тишине, синеве, зная, ни на секунду не забывая, что – другой в ту же секунду задыхается в жаре и камне» (В.А. Меркурьевой, 31 августа 1940).

Ровно через год, сыну: «Прости меня но дальше было бы хуже. ...Люблю тебя безумно. Пойми что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».

30 лет тому назад, через полгода после встречи с Сергеем Эфроном, Марина Цветаева писала Максимилиану Волошину: «Мне надо быть очень сильной и верить в себя, иначе совсем невозможно жить» (28 октября 1911).

Держалась до последнего: «Никто не видит – не знает, – что я год уже (приблизительно) ищу глазами крюк... – Вздор. Пока я нужна... но, Господи, как я мало, как я ничего не могу!» (осень 1940).

Тогда еще могла. Потому что не разубедили в нужности, необходимости. А раз нужна, значит – должна.

* * *

Умирая, не скажу: 6ыла.
И не жаль, и не ищу виновных.
Есть на свете поважней дела
Страстных бурь и подвигов любовных...


Людмила ВЛАДИМИРОВА, канд. мед. наук, член Союза писателей России

2 сентября 2002, август 2016, Одесса.

Вернуться назад