Осеннее утро моего двора. Пожилой бомж на разбитой скамейке делит холодную пищу с бродячим псом. Неподалеку старушка в старомодном пальто кормит голубей раскрошенным батоном. Это Александра Николаевна − моя соседка. Привычка кормить птиц родилась еще в далекой Голландии. Свист и шорох крыльев слетающихся сизарей, табуны поднятых в дымный воздух листьев. Ушедшими годами мелькают птицы. Резкий взмах сизо-черного крыла. Вот он, 1943 год. Протуберанец ее жизни.
Эти истории поведали мне клиенты.
Родина. Cемена без земли
– Саша! Саша! – Глаза Кати, полные слез, не отрывались от глаз подруги. Тело вздрагивало при каждом ударе. С волчьим оскалом колченогий эсэсовец заносил плеть над изможденным телом девушки. Тупая боль в ноге противно отдавала во вспотевший затылок лагерфюрера. Осколок снаряда на восточном фронте раздробил стопу, кожаная вставка в сапоге съехала под пальцы. Ненависть к славянам придавала силы.
– Я научу вас дисциплине, свиньи! Каждый, кто не выполнит мою команду, будет уничтожен!
Огромная овчарка надрывалась свирепым лаем перед девичьим лицом. Утром мерзкая псина учуяла запах человека под нарами барака.
– Александра Николаевна! – спрашиваю я хозяйку старенького телевизора, – Ведь немцы прятали вас от налетов американцев и англичан. Почему Катя не пошла с остальными остарбайтерами?
– Охрана уводила нас в лес, полночи мы сидели на мерзлой земле, а утром усталые брели на работу. Ужасно хотелось спать. А Катя, – она решила, что лучше смерть под бомбами, чем ежедевные лагерные муки.
Я смотрю на доброе улыбчивое лицо невысокой пожилой женщины и пытаюсь представить то страшное и невообразимое время. Губка памяти впитывает обжигающие слова:
На площади в Любеке нас, славянских рабов, выставили для осмотра. Сорок третий год и мои неполные восемнадцать. Молодая немка пристально взглядываясь в глаза, провела пальцем по лицу. Почему выбрала меня, худую и измученную? Не знаю. Так на полтора года я стала прислугой в доме Ирмгард. Она и сейчас жива, хотя на десять лет старше и почти ничего не видит. Недавно прислала письмо. Большими кривыми буквами просила называть ее подругой, а не гнедике фрау – госпожой.
Изредка приезжал с фронта муж Ирмы, озлобленный белобрысый эсэсовец, долго говорил с женой о войне. Ему невдомек, что я уже все понимаю. Так я узнала о наступлении Красной Армии. Сердце сжалось в комок. Наши их бьют!
Осенью сорок четвертого меня забрали в лагерь при корабельной верфи в Любеке. Холод, сквозные щели в стенах. Белье для остарбайтеров, сотканное из картофельной ботвы, не согревало. Днем изнуряющая работа по 12 часов, а ночью бомбежки и клопы. Тысячами мерзкие насекомые поднимались на потолок, а потом падали на людей. Приходилось укутывать тело в пододеяльник и укрываться одеялом. А пища! Два раза в день пресная баланда из брюквы. Больше ничего. Невыносимо хотелось даже не хлеба, а соли. Кушали за неотесанным деревянным столом. Ногами шевелить нельзя, иначе из-под стола сыпались тараканы.
Вечерами кто-нибудь из девчонок заводил наши украинские песни. Мы пели и плакали, вспоминая матерей и Родину.
Лицо Александры Николаевны качнулось в тонкой струйке канифольного дыма…
– Хасан. – Молодой худощавый араб энергично пожал руку. – Это телевизор хозяйки квартиры, она посоветовала позвонить вам. Звук пропал.
– Из какой ты страны, Хасан, где твоя родина? – после нескольких минут ремонта спросил я от скуки.
– Из Сирии, но родины у меня нет, – ответил юноша надломленным голосом.
– Разве ты не сириец?
– Нет. Я курд. Вы слышали о курдах?
– Да, слышал. У твоей родины нет своей земли.
Какую-то больную и незаживающую рану растревожил я заурядным вопросом. Выпаянный неисправный конденсатор остывал на крышке телевизора, а Хасан все говорил и говорил.
– Александр, Вы счастливый человек. Пусть у вас бедная страна и скверное правительство, но на вашей земле живут умные красивые люди. Что бы ни случилось, это ваша родина. У меня ее нет. Мне некуда идти. Мой народ рассыпан по миру. Столетиями мы боремся за единство нашей земли, за право назвать Курдистан своей отчизной.
По смуглому лицу юноши медленно катилась слеза. Я положил руку на его плечо.
– Хасан, придет время и ты ступишь на свою родную землю. Твой народ ее выстрадал. Не знаю, когда это случится, но это произойдет непременно.
Араб благодарно улыбнулся и положил на стол пятьдесят гривен.
– Это много, Хасан. Работа столько не стоит.
– Я хочу, чтобы вы взяли эти деньги. Будет возможность, выпейте за мою родину, за мой народ. Мне тяжело, вы впаяли какую-то деталь и в мою душу. Конденсатор надежды.
Дым рассеялся, я снова смотрю в улыбчивое лицо хозяйки.
− Весна сорок пятого принесла облегчение. Мне и Кате удавалось проносить в барак немного краски. Ночью через подкоп мы убегали к живущим неподалеку крестьянам. Красили мебель и полы. Удивительно, но немцы принимали нас хорошо. Кормили и давали с собой еды.
Нас освободили американцы. Высокие негры, даже не черные, а лиловые, как в песне Вертинского. В последние дни немцы словно забыли о нас. Не охраняли и не кормили, но работать заставляли. Некоторые русские грабили немцев, чувствующих свою вину. На руке одного рабочего красовался десяток наручных часов.
Бараки поляков и голландцев стояли рядом. Для поляков мы были быдлом, а для голландцев предметом обожания. Они любили нас, шустрых и веселых, так не похожих на женщин их родины. Один из них, высокий и светловолосый с красивым именем Ари, стал моим женихом. Нам было по двадцать.
В мае сорок пятого Ирмгард пригласила меня в гости. Трамвайчик остановился возле знакомого дома. Она и ее супруг предложили остаться у них на правах дочери. Обещали дать высшее образование и устроить на работу. Я отказалась. Моя судьба уже была связана с Ари, он сделал мне предложение, мы мечтали о семейном гнездышке в его Голландии. Ирмгард с пониманием отнеслась к отказу. Она опасалась моего возвращения в Россию. Возвращавшиеся немцы говорили о ужасном голоде в Союзе.
Ари увез меня в Гаагу. Родственники мужа, впервые увидев русскую девушку, шептались между собой: «…странно, разве славянские женщины не покрыты шерстью?»
Свекор запрещал выходить на улицу. Я говорила с сильным немецким акцентом, а голландцы недолюбливали немцев. Они презрительно называли их моффами, что-то наподобие иванов по-голландски. И было за что. Немцы ограбили этот трудолюбивый народ, почти всю молодежь увезли в Германию. Половина Гааги в первый послевоенный год ходила босиком. Однажды я не убереглась, толпа разъяренных женщин, услышав мою речь, набросилась на меня. Обычно спокойные и флегматичные, голландки рвали мою одежду, тянули за волосы. Для них я была немкой из Восточной Пруссии. Они отпустили меня только тогда, когда я начала кричать, что я из Советского Союза.
Восхищает абсолютный аккуратизм голландцев. Ни один дом на ключ не закрывается. Полное доверие друг к другу. Молоко и творог молочники оставляют на ящике возле дома. Каждый день тротуары и фасады домов хозяйки поливают водой из шланга, хотя вода не дешева. Живи и радуйся. Но счастья не было.
Голландцы скучны и угрюмы. Холод Северного моря студит их кровь. Даже песни поют, держа друг друга за руки и качаясь, словно на волнах. К этому трудно привыкнуть, особенно когда в груди звучит «розпрягайтэ хлопци коней…» Тоска и отчаяние поселились в душе. Все чаще я думала о Родине. Крепкой невидимой нитью она тянула к себе. Иногда это чувство было невыносимо. Видимо, ошибалась мать, когда говорила, что у женщин нет национальности, и что она определяется по нации мужа.
Советский фильм «Гроза» с Натальей Ужвий перевернул душу. Его показывали в кинотеатрах с субтитрами. Боль в сердце от слов советского офицера, сказанных старосте в освобожденном украинском селе: «Если нас не боишься – Его побойся!» – капитан указал рукой бывшему полицаю на иконы. В Союзе, этот эпизод вырезали. Как я хотела тогда прижаться к родной земле!
Наконец, я решилась. С пятилетней дочерью, формально замужем за иностранцем, вернулась на Родину в Харьков. Шел 1951 год. Я хотела учиться, но в приемных комиссиях на меня смотрели как на изменницу и шпионку. Не принимали нигде, даже в гидрометеотехникум. «Какие секреты могут быть у погоды?», – спрашивала я. Мне не отвечали. Разуверившаяся, уставшая от нищеты и подозрительности, без всякой надежды зашла в рентгенологический техникум. В приемной комиссии сидел изрядно выпивший физрук. И хотя прием студентов был окончен, он переговорил с директором и меня зачислили на первый курс. Так я стала рентгенологом. С передвижным рентгенкабинетом объездила весь Крым и пол Украины.
Каждый год, меня вызывали в важные кабинеты и предлагали вернуться в Голландию. С заданием, конечно. Я отказывалась, говоря о том, что Голландия – прекрасная страна, там живут хорошие люди. Меня упрашивали, угрожали, но потом отпускали до следующего раза.
– Александра Николаевна! Вы не жалеете о том, что вернулись? Что означает слово «гаага»? – полюбопытствовал я.
– Ни минуты. Мне здесь хорошо. Вы не представляете, Саша, какое счастье, быть у себя дома и ходить по родной земле! А гаага, – это гавань по-голландски, − хозяйка благоговейно зажгла самодельную лампадку перед ликом Спасителя: «Господи, спаси нас грешных».
Вечерний звонок. Давно знакомая женщина просит отремонтировать телевизор. Ее дочь три года назад уехала на ПМЖ в Соединенные Штаты. Познакомилась с американцем по интернету.
– Представляете, – бурчал в трубке огорченный голос, – внучку в Штаты не взяли. Медкомиссия посольства в Киеве обнаружила врожденную патологию почки. Анечка расстроена и уже неделю рыдает. Ей так хотелось жить в Америке! И возраст у девчонки не подходит, – берут преимущественно до двадцати лет, а внучке двадцать два…
Шорох крыльев и дробь голубиного клюва в окно. Что скажешь, птица? Ты добрая или зловещая? Впрочем, какая разница. Все переживу. Я на своей земле.
Александр Пшеничный, ХарьковМатериал предоставлен автором